Юрий Домбровский. Леди Макбет


____________________________________________________________________________
Собрание сочинений в шести томах. Т. 3. Издательство "Терра", М.: 1992.
OCR Бычков М.Н. _____________________________________________________________________________

I

Весной 1930 года по обстоятельствам, важным для меня одного, я ушел из дома и поступил санитаром в лефортовский военный госпиталь. Стоял этот госпиталь далеко за городом на отшибе, был сооружен из тесаного гранита еще при Екатерине, и когда я шел под массивными сводами из корпуса в сад и видел в саду такие же мощные корпуса, арки, фонтаны и фронтоны с распластанными на них орлами, мне уж плохо верилось, что пять минут назад я вылез из московского трамвая. Но самый-то сад, выросший среди этих глыб решеток, арок, орлов, с перекрученными гусиными шеями и змеиными головами, был очень хорош и прост.
В нем летала масса бабочек, росли большие и тихие кусты сирени, стояли тополя и ясени, и с них весной орали и ссорились птицы. Впрочем, я все это видел только мельком, на ходу. С утра до вечера я ходил по этому саду и разводил вновь поступающих больных, а вечером, когда затихала беготня, телефоны и души, старший по смене отпирал железный сундучок и вываливал на стол все, что натекло за сутки. Это тоже была наша обязанность. Его - принимать личные вещи и оружие, моя - выписывать на них квитанции. Вечером же я составлял, кроме того, суточную ведомость. К столу собиралась вся обслуга. Приходила кастелянша, дебелая, румяная баба лет 45, постоянно в халате с заломленными рукавами и красной косынке. Она жила в зоне госпиталя и с моим старшим у нее были какие-то особые отношения, не разберешь: не то явно дружеские, не то затаенно враждебные; подсаживалась хорошенькая, кокетливая ванщица, пухлая, нежная, розовая, вся в золотых веснушках и кудряшках, она все свободное время сидела и вышивала красным шелком; маленький татарин-парикмахер с серебряным горлом, я, еще кто-то.
Татарин брал полевой бинокль и, картинно откинув голову, долго смотрел на луну или крышу соседнего корпуса, а старший находил в груде вещей кортик, делал свирепое лицо и замахивался им то на кастеляншу, то на ванщицу. Ванщица жмурилась, краснела, млела, но не визжала, а кастелянша отмахивалась широкой ладонью и говорила густым мужским голосом: "А ну тебя, перестань! Что, маленький, что ли?"
Потом нам приносили в трех больших эмалированных ведрах ужин и мы садились за стол; потом Маша-ванщица мыла кипятком посуду - мы расставляли лавки и укладывали на них бушлаты. Потом наступала ночь, и мы спали.
До утра нас не будили: госпиталь принимал только хирургических больных.

II

Итак, нас было двое: я и старший, старшего звали Иван Копнев. Это был малый лет 30-35, плечистый, белозубый, с военной выправкой и желтыми волоса- ми на пробор. Он был рябоват, от его волос сладко пахло карамельками, он с грохотом носил солдатские сапоги с подковами и часы с цепочкой, и из-под его халата у него остро выпирал значок, похожий на орден. Как и я, он получал 45 рублей, но считался старшим и изредка даже прикрикивал на меня - не грубо, а так, для пущего порядка, что-нибудь вроде:
"Ну, куда пошел? Где 9-е отделение?" или: "Разговорчики, разговорчики! Сейчас рабочее время, кажется!" Да и было за что: со службой я справлялся прямо-таки плохо: терял белье, путал корпуса, забалтывался в хирургическом корпусе с сестрой и тогда в приемном покое собиралась целая очередь голых мужчин в мокрых простынях и меня все ругали.
Мне недавно стукнуло 21 год, я учился на 3-м курсе, и голова у меня шла кругом. Я то разуверялся, то опять твердо верил в свое поэтическое назначение и проводил дни и ночи за стареньким письменным столом, но в редакции находили мои стихи оторванными от жизни и не печатали их.
В это же время я узнал впервые, что такое женское презрение. Презирала меня кастелянша, рослая, крутоплечая смуглая баба с черными усиками над верхней выдающейся губой. Она была неразговорчива, строга, по-своему справедлива и всем резала правду в глаза. Я же был, что называется, скелетом, - высокий, бледный, худой, - словом, в чем душа держится (меня дразнили "Ганди") с такими жесткими непроходимо-густыми волосами, что их не брал никакой гребень. Кроме того (и это главное!) я был еще нескладен, неуклюж, а в разговорах с женщинами то застенчив, то высокопарен и все свободное время сидел на госпитальном подоконнике и читал стихи.
Вот за все это она меня и презирала. Бывало, сидит, смотрит на меня и сладко улыбается, но молчит. Но однажды она все-таки не выдержала характера: подошла, вырвала у меня из рук томик Пастернака и бросила на стол. Все это молча и зло.
- В рабочее время работать надо! - крикнула она уже из коридора. - Интеллигенция!
В тот же день я подслушал такой разговор: стоя среди бельевой, она зло говорила Копневу:
- Нет, Иван, это ты так по-дурацки понимаешь, а у меня понятие совсем иное! У меня - на что я спокойная! - все сердце вскипело на него глядя. Ходит, дохляк, книжечки читает, зудит себе под нос невесть что! Если у молодого человека нет совести - грош ему цена! Ломаный! Я за свое самолюбство убью! И на каторгу пойду! А он что? Ни стыда, ни совести, наплюй ему в глаза, все будет божья роса! Вот я его как утром шуганула, а он ходит и только лыбится!
- Ну, значит, зла на тебя не таит, - заступился за меня Копнев, - как ты, Марья, его странно понимаешь, ей-Богу!
- Что, зла не таит? - голос кастелянши задрожал от бесконечного презрения, - да откуда у него зло? У него ни зла, ни ума - как у скотины. Эх, не моя власть, давно бы они с этой сестрой хирургической! Турманом к чертовой матери... тоже, видать, дерьмо хорошее, ни рожи, ни кожи, одни губки да ногти стриженые. И ведь нашла с кем схрюкаться. Нет, голубчики! Не-ет! Если вы за 45 рублей со мной впряглись, то эти книжечки, стишки эти самые дурацкие, вы их бросьте! Да, бросьте-ка их к черту! Тут надо дерьмо таскать, а не интеллигенцию разводить! Ну подожди, подожди, будь не я, если...
- Ну и не к чему это, Марья, - мирно вздохнул Копнев, - зачем обижать человека? Он тебя не трогает... зла мы от него...
- Считай, считай белье-то! - крикнула она и с силой грохнула об пол тюк свежего, еще сырого белья, - считай, знай, заступничек! Знаю я, чем он тебе угодил, знаю! - она злобно засмеялась, - погоди, я и до твоей Машки доберусь! Обнаружу я ваши сады-лавочки! Вон видишь, какие у меня зубы? Живьем слопаю, как только узнаю! Так ты и помни! Вот! - и она ткнула его в плечо и так громко засмеялась, что маленький парикмахер проснулся, послушал и сказал: "Однако!".

III

С тех пор пошло.
Она никак не оставляла меня своим вниманием. Так, однажды после того, как я два часа просидел на лавочке с хирургической сестрой, она меня почтительно спросила:
- Я у вас что хочу узнать: вы когда законную бабу имели?
- Как? - обомлел я.
- Ну, женат, женат когда ты был? - она не говорила, а почти каркала. Я оторопело ответил, что нет, не был.
Она кивнула головой и пошла по саду, успокоенно говоря:
- И правильно! Какой из тебя муж! Ты здоровой девке и вреда-то принести не можешь.
Другой раз, тыча пальцем в книгу стихов, она меня спросила:
- Вот тут написано "Поцелуй был, как лето". Это как же понять? Что он хотел этим выразить?
Вопрос был, конечно, сложный, но я подумал и стал объяснять.
Она слушала-слушала, а потом спросила:
- А ты когда-нибудь бабу-то... целовал?
Я вспыхнул и спросил, почему это так ее интересует?
Она свысока поглядела на меня спокойными ореховыми глазами и ровно ответила:
- Ничего не интересует! А вот попался бы мне такой муж - объелся груш - я б его в первую ночь, как котенка, придушила - и концов не нашли б!
Вечером после этого разговора я спросил Копнева:
- Что она на меня так злится?
Он пожал одним плечом, а на лице его проступило - и ты еще, дурак, спрашиваешь?
Было душно, и мы распахнули окно прямо в черные кусты сирени. Темнело. В больничном парке зажигались белые и желтоватые фонари, и вокруг каждого висела сетка из мошки. Кажется, очень далеко через настороженные листья желтели стены хирургического корпуса.
- А с ней и связываться не надо, - посоветовал вдруг Копнев, смотря на меня.
- Да я...
- Злая баба! Ух, ведьмища! - он быстро расстегнул гимнастерку и я увидел возле левого соска лиловое и черное пятна. - Видал? Зубы как у людоеда!
- Ого! - сказал я солидно. - Как же это так? Он молча и зло застегнул ворот, но тут меня позвала к себе ванщица, и разговор прервался. Когда я зашел к ней, она неясно сказала: "шкаф тут... сдвинуть бы... не могу одна" и вдруг заперла дверь. Я попятился - разное пришло мне в голову - ведь мне недавно исполнился 21 год.
- И что хочу спросить, - сказала она тихо и доверчиво, - он к этой лошади ходит еще? Я замешался и молчал.
- Ходит? - испуганно переспросила она и схватила меня за руки.
Я ответил, что нет, не видел.
- Но ты не ври, - попросила она жалобно, - ты знаешь, она тебя выжить хочет, думает, что ты нам помогаешь, караулишь, чтобы никто не вошел в ванную, понимаешь? - она отпустила руку и как-то жалко, воровски пожала ее.
Мне стало так противно, я что-то сказал ей, толкнул ее и пошел к выходу.
- Ой, не сердись! - она забежала, опять схватила меня за руку, вся зарделась и стала очень хорошенькой, - ты не знаешь, как я теперь всего боюсь! Это такая ведьма! Ну, посиди со мной! - она силой посадила меня на табуретку. - Посиди, поговорим о жизни. Скажи, у тебя еще никого нет? Ну, из девушек, никого?
Я сухо ответил, что нет, и хотел встать, но она быстро положила мне руку на плечо, и я сел.
- Ну а я вот тебя на улице с одной видела, в шляпке, в молочных туфельках, она тебе кто?
Я отвернулся и коротко объяснил ей, как и что.
- Ах, так! Вместе учились, а теперь гуляете? Ну, хорошо! Это очень хорошо!
И тут я даже вздрогнул: оказывается, что все такие сложные и путаные противоречивые отношения, от остроты которых я сам не мог разобраться толком, так просто и хорошо укладывались в это подлое словечко "гуляете". Я мгновенно сгорел от стыда и спросил:
- Ну, все?
Она вдруг громко фыркнула.
- Что ты? - спросил я недоверчиво.
- Вот ты ей, наверное, стихи почитываешь-то?! - сказала она и засмеялась, - у меня тоже один ухажер, так сколько он этих стихов знает! "Позорной казней обреченный в цепях лежит вендерский граф" и дальше. Как его казнить повели, и мать в белом покрывале на балконе стояла. Очень хорошо! И читает так прекрасно, и рукой все время и так и этак. И как будто сама все видишь, - она подумала и чуть затуманилась: - замуж хочет взять.
- Ну что ж, - сказал я, - выходи! Она задумчиво посмотрела на меня.
- ...если он верно хороший человек-то... - солидно посоветовал я.
- А ну его! - засмеялась она. - Сердце надвое не разорвешь. Ну ладно, иди теперь. Сестра-хозяйка пришла! Не дай Бог увидит!
Прошло с неделю и как-то после приема Копнев мне будто вскользь сказал:
- Ты на ночь окно не запирай, а то душно. Ладно?
Я кивнул головой.
- А если кто придет, зажги зеленую лампу. Я снова кивнул головой. Он запер ящики стола, подергал их (в них лежало оружие) и снова выпрямился.
- Все. Ложись, спи!
Вернулся он за полчаса до подъема. Я уже не спал, сел он рядом со мной, достал портсигар, раскрыл, выбрал папироску и начал мять. Я взглянул на него: он был утомлен, даже, пожалуй, помят, пробор его сбился, и от влажных волос пахло уже не карамельками, а сыростью, смородиной, дождем, но весь он помолодел, подтянулся и похорошел.
- Ну, - спросил он блаженно, - все благополучно?
Я ответил, что да, все.
- Хорошо! Курить будешь? Папиросы "Ира". "Ира, Ява, зек, облава". Кури!
Мы отошли к окну и закурили. Я спросил - не замерз ли он? Ведь сыро, роса.
- Замерз! - он засмеялся и хлопнул меня по плечу. - Разве кто в этом деле мерзнет? А ну-ка сунь мне руку за пазуху! Чувствуешь, как из-под куфайки пышет? Печка! А ты - замерз! Ах, чудило-мученик! - он ласково и внимательно смотрел на меня. - И все сидишь, читаешь, хоть бы вышел, прошелся по росе! Чувствуешь, какая на земле благодать?
Он настежь распахнул окно. Запахло сырой землей и крапивой. Сирень еще не цвела - она стояла тихая и задумчивая, и молодая, вся в наплывах золота и черни, а под ней в глухой крапиве уже гудели шмели. И вдруг все померкло. Кто-то встал между нами и садом, и голос кастелянши сказал:
- Встали? Ну, с добрым утром, коли так. Иван, пойди-ка сюда!
Я отошел, и они о чем-то заговорили.
В парикмахерской около зеркала стояла Маша и причесывалась. Она взглянула на меня светлым и пустым взглядом, не осознала, что это я, и снова повернулась к зеркалу.
Я стоял и смотрел.
Она вдруг тряхнула головой и волосы у нее посыпались на плечи, а она засияла еще больше, закусила губу и рванула их гребенкой.
"Как их обоих подняла любовь!" - подумал я и пошел в сад.

Я думал, со старой ведьмой покончено, но не тут-то было. После обеда Маша вошла в приемный покой и тихо сказала Копневу:
- Ну, как хочешь, Ваня, а я так больше не могу. Либо так, либо этак.
Копнев положил круглое зеркальце с лебедем и красавицей на обороте, в которое он рассматривал свои потрясающие зубы, (это было его любимое занятие) и спросил:
- А что такое?
Маша сидела и молчала, но по лицу ее уже текли слезы.
- Как же так? Пришла к ней за простыней. Так она меня и так и сяк! И ты - воровка! Когда я что у тебя украла? И по лицу два раза задела, за что это? Я ведь не виновата, если ты...
- По лицу? - переспросил Копнев, и скулы у него заходили.
- Как хочешь, Ваня, - повторила ванщица, - а я так не могу.
Копнев спрятал зеркальце в карман. Встал.
- Хорошо, - сказал он спокойно. - Раз так, так так! Сегодня больных, видно, не будет. Посиди тут один. Не хотели вы, Марья Григорьевна, по-хорошему, ладно, будем говорить по-плохому! Ты сиди тут, а я сейчас...
Вернулся он ночью, когда я уже стал засыпать. Подошел он ко мне, сел на край лавки и сказал горько и насмешливо:
- Вот мы, мужики, а?
- А что? - спросил я.
- Ай-яй-яй! - повторил он раздумчиво, - и за что? За рюмку водки! Ах ты, дьявол, гладкая! Ну ладно! Я брат, только что от нее. Там чи-истого спирта привезли два ящика. Около чехауза лежит, вот она оттуда и того.
- Чувствую, - улыбнулся я.
- Граммофон откуда-то достала, мы все песни переслушали. Ах, одна хорошая есть "Ветерочек чуть-чуть дышит", - запел он пискливо.
- Тише, спят!
- Ай-яй-яй! - покачал он головой, не слушая меня, - и стрелок этот у нее, как они уж помирились, шут их знает!
- Какой этот?
- Да тот же самый! Ну Савельев! Ах, ты ведь зимой у нас не был! Тут, брат, такой огонь у нас был! Он ко мне сюда с ножом приходил. "Зарежу!" - молоденький, да дурашный! Усы носит, а ума-то чуть! Вот она его и дразнит. Ну, пес с ними, мы сегодня с ним помирились и чебурахнули по банке: "Он зашел в ресторанчик, чебурахнул стаканчик" и что-то еще, ти-ли-ти-ли-тили-бом - не помню. А спирту он мне обещал еще дать. Он сегодня там заступает.
- Заступает и пил?
Копнев только рукой махнул.
- А как же заступает пьяный?
- Как же, как же... - рассердился он вдруг. - Взял да выпил, а тебя вот не спросился. Пойди, сними! Какой же ты, ей-Богу, шебаршной! Что да почему? Да отчего? Правда, Марья говорит... Стой, она и тебе кое-что послала!
- Это еще зачем? - удивился я.
- Пусть, говорит, ученый выпьет! - засмеялся он. - Нет, она баба ничего, ты зря про нее такого крайнего мнения. Пусть и ученый. Ах, дьявол! Ну ладно, сейчас... - и он вынул из кармана пол-литра.
- Да подожди, Иван, - сказал я (мне показалось, что дверь ванной скрипнула), - вдруг Маша...
И тут мы увидели ее. Она только что проснулась и стояла рассолодевшая, теплая, растрепанная, Копнев было осекся, но сейчас же успокоился и засиял.
- А, Машенька! - закричал он. - А ну-ка, разрешите вас... - он вскочил, схватил ее за руку и потащил.
- Да стой, Иван! Куда ты? Что ты? - говорила она, упираясь.
- Маша, Маша, душа ты наша, садись с нами, раскрасавица ты моя! - он чуть не плакал от умиления. - Вот тебе малокалиберная - пей с ученым!
А как это он с черненькой? Он шагает, а она его под ручку и "тю-тю-тю!" Ну покажи же! Все свои! он не обидится!
Маша пригубила и схватилась за горло.
- Ой, как огонь! Это же чистый спирт, где ты достал его, Ваня? Да, я вечером проходила, видела, лежат там возле цейхгауза два ящика... неужели...
Копнев обнял ее и чмокнул в щеку.
- Вот кого я люблю! Ее! У ти, моя лелесая, у ти, моя!..
Маша отодвинулась.
- Ну не лезь, пожалуйста! Несет как из бочки! Небось, опять у той, кобылы...
- У ти, мой утеночек! Рассердилась, смотри как губки дрожат! Где я был, там меня, Машенька, нет, а тебя это...
- И-ди, и-ди! Бессовестный! Ишь ты подлый какой, что выдумал! - Она встала и выплеснула ему мензурку под халат. - Слышишь, не подходи, а то я сейчас...
И уж из коридора крикнула:
- И с этого часа все наши с тобой разговоры пустые!
Она ушла, а он поглядел на меня и горестно сказал:
- Вот ведь какие мы, мужики, а? И за чего? За рюмку водки! Это же уму непостижимо! - и налил себе и мне по полной. - А ну, давай!

Но когда я проснулся среди ночи, они уже помирились, ворковали и стонали, как голуби. Помню, проходя мимо ванной, я еще подумал: "Ну, от Машки что-нибудь добиться, это раз плюнуть!" А когда я минут через двадцать шел обратно, они уже сговаривались снова.
- Но поклянись мне святой иконой, Ваня, что ты никогда, никогда больше... - стонала Маша.
- Машенька, - отвечал Копнев, - ты же знаешь, я человек глубоко неверующий.
Ложась спать, я взглянул на часы. Было половина первого, а в три меня разбудили. Я вскочил. Горел весь верхний свет. Возле меня стояла старуха - дежурная сестра приемного покоя - и маленький татарин.
- Где ваш старший? - испуганно спросила старуха.
Я быстро поглядел на соседние лавки - на них лежала постель, его не было.
- Одевайтесь и берите носилки! - приказала она. - Быстро!
Только что она вышла, я бросился в коридор к ванной.
- Нет его там, - спокойно и досадливо сказал парикмахер. - Он только что мимо меня прошел, я спрашиваю: "Ты куда?" А он мне: "Не ложись. Сейчас принесу, пить будем". Да, пожалуй, выпьешь, подвела ведьма точку свою!
Вошел дежурный врач, завязывая халат на рукавах.
- Готовы? Ой, скорее копайтесь! Там же нашего товарища убили.
- Как? - крикнул я.
Он ничего не ответил и вышел. Мы - я и парикмахер - с носилками пошли за ним.

Ох, как помню я эту ночь и следующее за ней утро!
Светало. Звезды еле мерцали на бледном небе. Все предметы выглядели четко, резко, жестко, как вылитые из железа. На дворе нас уже ждал конвой. Четыре рядовых и начальник. Когда мы с носилками сошли с крыльца, высокого, как эшафот, они молча двинулись вперед. Почему-то из всего этого памятного утра мне особенно запомнились серые штыки, поднятые к такому же серому недоброму небу.
В холодке рассвета мы прошли двор, вошли через арку в сад, и тут возле здания с амбразурами и решетками увидели двух человек. Один лежал животом на окровавленной траве, другой стоял поодаль под деревянным грибом. Он держал винтовку наизготовку и дико, но спокойно смотрел на нас. Между нами громоздилось что-то покрытое брезентом. Это и был спирт. Мы поставили носилки на землю.
Раненый (или убитый) лежал во весь рост, вытянув ноги в солдатских сапогах со стертыми подковами.
- Берите, - приказал доктор и, наклонившись вперед, тронул за пульс. Я взялся за ноги, парикмахер за плечи, и тут раненый развернулся, и я увидел, что это точно Копнев.
Лицо его с закрытыми глазами не изменилось, только смерть или боль выгладила его, стряхнула всю шелуху и мелочь, и оно стало спокойным, важным и белым-белым.
- Понесли, - приказал доктор.
Краем глаза я увидел, как уводили стрелка. Это был молоденький (хотя, может, только моложавый) парень, кудрявый, с усиками, нагло-голубоглазый, усиленно-спокойный. У него уже взяли винтовку, сняли с него пояс, и он шел по росистому визжащему гравию в расстегнутой шинели, нарочито не торопясь, засунув глубоко руки в карманы галифе.
Он взглянул на нас, на носилки, на умирающего и равнодушно отвернулся.

- Сразу же на стол, - шепнула мне хирургическая сестра и отворила нам дверь. Тут я впервые увидел предоперационную. В ней все было иссиня-белое, холодное, блестящее - пол, стены, мебель. "Цвет смерти" - остро и тоскливо подумалось мне.
Мы положили раненого на стол, и тут он простонал и на мгновение открыл глаза.
Сестра наклонилась к самому его лицу. Она была очень хорошенькая, тонкая, голубоглазая, с нежным хрупким лицом и очень красными губами.
- Ну как, милый? - спросила она нежно и взяла его за руку тонкими, постоянно холодными пальцами. Он что-то бормотнул и снова закрыл глаза.
- Что? - не поняла она и коснулась горячими губами его лба.
Копнев вдруг снова открыл глаза и посмотрел на сестру.
- Не дайте умереть, - выговорил он очень отчетливо и строго.
- Давайте, - шепнула сестра.
Мы сняли с раненого рубаху, под ней оказалась фуфайка, под фуфайкой рубаха с красными фигурными вензелями, а дальше я увидел мокнущий черно-кровавый бугристый гриб-дождевик, величиной с кулак. Только потом я понял, это выперли кишки. Вошел хирург, высокий, моложавый, рыжий, в белой шапочке, снял пенсне, молча наклонился над раной. Потом взял Копнева за руку.
- Больной, - сказал он отчетливо, - как ваша фамилия?
Копнев открыл глаза.
- Не дайте умереть, доктор, - произнес он тихо и отвернул лицо.
- Под общим, - обернулся хирург к сестре и отпустил его руку.
- Несите! Ну а вы, товарищи... Мы сложили носилки и вышли. На крыльце приемного покоя, как на эшафоте, стояла Маша. Она смотрела на нас и плакала:
- Беда, однако, - покачал головой татарин, - что наделала, ведьма!
- Жив? - спросила Маша сверху.
- Жив, - хмуро отрезал парикмахер. - Все кишки вон! Понесли резать.
Я возвратился домой в таком нехорошем мутном состоянии, что на другой день опоздал в Измайловский парк на свидание с девушкой в красной шляпке и молочных туфельках, а когда пришел, то толку от меня тоже было немного: я мямлил, был рассеян, начинал что-нибудь говорить, а в середине терял нить, останавливался и мекал. Оно и понятно: говорил-то я про одно, а думал совсем о другом.
- Слушай! Да что с тобой такое? - спросила вдруг моя спутница и заглянула мне в глаза. - Ну так и есть! Опять к тебе эта ведьма пристает.
Я ответил, что нет, не в ведьме тут дело - тут совсем другое.
- А именно?
Я коротко, но все-таки очень бессвязно рассказал ей кое-что, и только произнес проклятое имя, как из поворота аллеи вышла она, неожиданная, как призрак. Я так и онемел.
- Добрый вечер, - сказала она очень ласково, - гуляете? Приятной вам прогулки.
С десяток секунд мы все трое молчали, и рассматривали друг друга.
- Та самая? - толкнула меня моя спутница. Кастелянша повернула голову и взглянула на нее.
- Какая хорошая барышня, - сказала она. - Вы никуда не торопитесь? Ну, я... мне вас только на два слова. - Моя спутница посмотрела на браслетку. - А вы, девушка, не беспокойтесь, я не зарежу. Мне только два слова.
- Пожалуйста, - очень вежливо ответила моя спутница, не сводя с нее глаз, - но отойдем. Несколько шагов мы прошли молча.
- Да, ведь вот какая беда с Иваном, - вздохнула кастелянша.
- Как он сейчас? - встрепенулся я.
- Умер сегодня ночью.
- Умер? - мы оба так и встали.
- Умер, умер! Царствие ему небесное, - набожно ответила кастелянша.
- Вы верующая? - вдруг очень серьезно спросила моя спутница.
- Я, барышня, - строго ответила кастелянша, - хоть и не придерживаюсь всего, но я еще старого обряда. Мои деды с Заволжья. Я кержачка. Вот.
Ухнул барабан, загудели трубы и публика повалила к эстрадам.
- А вот тут гулянье, - вздохнула кастелянша. - Ивану гроб в подвале, а тут музыка - всем частям сбор. Да, умер, умер Иван. Меня уж призывали. Вам, знаю, тоже повестка выписана.
- Ага-а! - поняла что-то моя спутница и кивнула головой.
- Она у вас? - спросил я, думая, что это и есть причина ее появления.
- Ну, у меня? - улыбнулась она моей глупости. - Повестка своей путей пойдет, а... - она прямо взглянула на меня. - Пусть бы барышня вперед прошла, я б вам два слова.
- Я не барышня, - ласково ответила моя спутница, - и поэтому вперед не пойду. Ну, говорите, я не слушаю.
Я молчал. Моя спутница повернула нас в боковую аллею. Тут было тише, прохладнее, пахло сырой землей и цветами, и оркестр через кусты сирени звучал как через толстое стекло.
- Так я специально у вас была, - обратилась ко мне кастелянша. - Тут вот какое дело: ночью вы с покойным вдвоем оставались, значит, должны были знать, зачем он полез на винтовку? Как туда попал? Неужели так у него губу разъело, что он так и умер не в себе, а об этом особый протокол писать будут. Вот и меня спрашивали, а что я знаю? Вы там трое сидели, меня с вами не было.
Я посмотрел на ее наглую улыбочку, спокойные ореховые глаза и вдруг даже задрожал весь - так она мне стала ненавистна!
- Так что вам, собственно, от меня надо? - спросил я тихо и бешено. Она встала в тупик. Никто и никогда не слышал от меня такого тона.
- Да мне, - насмешливо начала она, но поглядела на мою спутницу и запнулась.
А меня уж колотило. Ее плоское лицо с вздернутой губой и косой улыбочкой так и прыгали у меня перед глазами. Я и до сих пор отчетливо помню его - раз и навеки, как при вспышке молнии.
- Если вы такого мнения... - начала она.
- Постойте, - остановил я ее, переводя дыхание, - вот вы говорите, вас допрашивали. Ну и правильно. Он же к вам ушел. Вы знаете зачем - шел на десять минут, а вернулся ночью и пьяный. Из-за этого у него был скандал с Машей. Из-за этого его и застрелили.
Пока я говорил, она смотрела на меня в упор, как бы стараясь понять что-то, а я так разошелся, что на нас уже начали оглядываться. Двое мальчишек так и застыли с рогатками возле куста сирени.
- Ну а еще что скажете? - спросила кастелянша спокойно.
- Вы!!!.. - крикнул я.
- Ой, только тише! - попросила моя спутница, - и не надо таких слов. Нас же слушают!
- Да нет, пусть, пусть! Меня не запугаешь! - улыбнулась кастелянша. - Ну ладно. Вот вы с Машкой и с ним пили, выпили все, его за новым послали. Это все так! Да как же он около солдата очутился? Куда же вы его послали?
- Он к вам пошел, а не к солдату. Вы это знаете.
- Что я знаю? - холодно и спокойно возразила она, - мы об этом говорить сейчас не будем. Это вы там скажете. Но как же это вышло: пошел он ко мне, а очутился вона где - возле цайхгауза. И еще одно мне чудно: с ним Машка была, а он ко мне пошел, это с каких же щей? Нет, тут он вам что-то не то сказал.
- Да ничего он мне не говорил, - сразу отрезал я. Тут глаза у нее блеснули и погасли.
- Ну а тогда уж совсем чудно, - сказала она медленно и спокойно. - Вам он ничего не говорил, Машке тоже, татарин и подавно ничего не знает - так откуда вы все это взяли?
Я молчал.
- Значит, не хочется вам по-доброму? - спросила кастелянша.
- А как это, по-доброму? - поинтересовалась моя спутница.
Во время разговора она не сводила с нее глаз, как бы боясь пропустить любое ее движение или слово.
- По-доброму-то как? - обернулась к ней кастелянша. - А так, чтоб звону лишнего не было. Потому что хотя где и с кем он пил, я не знаю, но вот Машке я физиономию побила не зря, а за что - она знает, но вот у нее жених есть - тоже вроде ученый, в бухгалтерии работает, так неудобно, чтоб ему об этом с каждой колокольни звонили. Он может и нос отворотить. Это тоже очень просто. Знаете наше дело - молчи побольше. И опять другое: вон главврач жене Ивана телеграмму отбил. Может быть, ей помогут страховку или пенсию выхлопотать. Все-таки, как сказать, не в кабаке убит человек, а при долге службы. А если выяснится, что он на работе с вами казенный спирт распивал да с Машкой в ванне запирался, ну тогда, пожалуй, насчет пензии-то погодишь. Вот я к вам и пришла, а не хотите...
Она поклонилась и быстро пошла. С целую минуту мы молчали.
- Дьявол, - сказала моя спутница почти суеверно. - Смотри, она уже со всеми сговорилась: и с Машей, и с твоим парикмахером, и тем стрелком, и ничего не боится, а к тебе пришла только узнать...
- И умылась!
- Как умылась? Эх, ты! Сказал же ты ей, что Иван тебе ничего не говорил, куда пошел, зачем. Ну вот и все - значит, и ты не свидетель. Ух, какая стерва! Вот попробуй, сыграй такую на этюдах, ведь ни за что не сумеешь.
Я взял спутницу под руку:
- Ну, идем, а то опоздаем на сеанс.
- А заметил, какое лицо у нее было, когда она с нами разговаривала? Надменное и снисходительное.
Она же ничего не боится и презирает нас обоих. Слушай, милый, - она остановилась и взяла меня под локоть, - прошу тебя, не говори лишнего, ну того, чего не знаешь, все равно ничего не сделаешь. Парикмахер отречется, Маша будет только плакать, а жена Копнева тебя возненавидит - вот и все, чего ты достигнешь.
- Что же, по-твоему, делать?
- Не фантазировать. Вот у тебя уже убийство, ревность и все такое! Не надо так! Не бери лишнего на душу. Просто: спросят - ответь, вот было так и так, а что это значит, разбирайтесь сами.
В кино мы опоздали и до ночи прогуляли по аллеям. Уже и огни потухли, а мы все ходили. Моя спутница молчала и о чем-то думала.
- Итак, "любовная лодка разбилась о быт"? - спросил я при прощании. Эти строки Маяковского у всех тогда были на устах и в памяти.
Она задержала мою руку.
- Ты говоришь про свою врагиню? Нет, у нее и не любовь и не быт!
- А что же?
- У нее преступление! - ответила она твердо.
- То есть убийство? Она поморщилась.
- Ах, убийство может быть само по себе, если оно только есть, но тут и самая любовь - преступление. И значит, есть такие женщины. Вот у твоей Маши и неудачная любовь - радость, а здесь и взаимность - только тяжесть и злодейство. От такой любви человек гнется, гибнет. Вот если бы эту мысль мне удалось донести, она бы и была ключом к моей роли. Но как это сделать? Как превратить кержачку в леди Макбет? Ну-ка, давай подумаем вместе.

Утром, когда я пришел в госпиталь, мне первым делом сообщили: Марья Григорьевна исчезла и захватила с собой ключи. Теперь ломают дверь бельевой, с вешалки пропало сколько-то бушлатов и два пледовых одеяла. Значит, очевидно, чувствовала за собой что-то. Нас с Машей (она, верно, много плакала - нет-нет да вдруг сядет, затуманится и всплакнет) засадили в комнату, дали бланки и заставили писать длинные и подробные показания: что, когда, где, почему. Кажется, объявили всесоюзный розыск, но этим пока все и кончилось. Стрелка подержали и отпустили, да и за что было его судить? Он кричал, свистел, но неизвестный пер на него, прямо в круглое дуло русской винтовки - вот он выстрелил и попал.
Приехала жена Копнева, и ей, верно, что-то выхлопотали. По госпитальному саду она ходила обнявшись с Машей, и обе то плакали, то смеялись. Меня она не замечала и только раз заговорила со мной.
- Довольно нехорошо, - сказала она, - человек мертв, %, вы про него всякую сплетку ведете. Пил, да то, да се. Вот вы хотели, чтоб я ничего не получила, ан, люди справедливые, по-иному рассудили. Не вышло вот по-вашему-то!
Она была навеселе, и разговаривать с ней я не стал.

А потом она уехала, жизнь вошла в свою колею, и потянулись обычные незаметные госпитальные дни. Теперь старшим сделался я, и ценности уже сдавались мне, а моим подручным был студент из медицинского института. Он провалил анатомию и поэтому зубрил день и ночь. Никто теперь уж меня не дразнил, не вырывал из рук у меня книжку, и не спрашивал, что там написано и как это понять. Но однажды, месяца через два, ванщица недовольно сказала мне: "Слушай, ты бы эти стишки свои забрал бы, что ли? А то валяются на окне, еще пропадут".
И тут я понял, что действительно с той ночи ни разу не вспомнил о своих кумирах. Они отошли от меня так тихо и незаметно, что я даже не почувствовал этого. Теперь я думал об ином. Моя знакомая часто упоминала леди Макбет (это была ее дипломная работа), и вдруг я понял, что для меня наступила пора Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. Раньше я как-то проходил мимо него. Хороших постановок тогда не было, а читая его, я путался в длинных замысловатых предложениях - бесконечных коридорах, которые можно одолеть только бегом и никогда шагом, - в его пышных многостепенных и многоэтажных монологах, где сравнение громоздилось на сравнении, образ на образе, так что они зачастую уничтожали друг друга; в его смертях, убийствах, предательствах. Все это мне казалось просто скучным и утомительным. А сейчас словно прорвалась какая-то туманная пелена и через нее я ясно увидел - не леди Макбет, нет, та была совсем иная, - а кастеляншу, ее зубы и особенно руки - мускулистые, длинные, загорелые - как она толкает в плечо Копнева и говорит: "Так ты помни!" или злобно вырывает у меня книгу. И еще какие-то смутные, но большие истины о любви-радости и любви-преступлении стали приходить и тревожить меня. В свободные часы я сидел на лавке в парке, то размышляя о том, что произошло, то вчитываясь и входя все более и более в варварский, но великий по своей истинности и простоте текст.
И однажды в парке после обеда подсел ко мне незнакомый больной - молодой парень в халате. Он спросил, что я читаю, я сказал. Он попросил взглянуть и я протянул ему книгу. Он быстро пролистал ее, задерживаясь на картинках и спросил, где же тут стихи. Я ответил, что тут все стихи, только переведены они прозой.
- А-а, - кивнул он мне головой и отдал книгу. Я смотрел на него, рослого, худого, белокурого, у него все время подергивались уголки рта - и никак не мог понять, откуда я его знаю. Он поступил не в мою смену, а все больные, остриженные и одетые по-госпитальному, очень походят друг на друга.
- А это не здесь про поцелуй и лето? - спросил он меня вдруг.
Не помню, что я ему ответил, но с минуту мы сидели молча. И тут наконец до меня дошло, что раз он в бордовом халате, то значит из первого отделения - это их цвет. И ни о чем больше его спрашивать не стал.
Он вдруг заговорил сам. Сердито, задиристо и смущенно.
- Ну, что вот все на меня смотрят, смотрят... Что вы вот смотрите? Что я должен был делать? Он все шел и шел. Ну, был бы штатский, ничего не знал - а то ведь сам только что из армии. И вот идет и идет. Как я на него мог подумать?
- Но вы ведь видели, кто это? - сказал я.
- Ничего я не видел, было темно, - ответил он. - Я на него и не думал вовсе.
- А на кого же вы...
Он ничего не ответил, взял книжку и стал со злом листать. Потом он молча встал и не прощаясь пошел. Так мы расстались, и больше я его уже никогда не видел.
А через два месяца ванщица мне весело сказала:
- Ну, тебе, ученый, видать, бабка колдовала. Ведь этот психованный, он сейчас с припадками в нервном лежит, думал, что он в тебя стреляет.
Юрий Домбровский. Леди Макбет